Над ним смеялись, мол, он нас так любит, что крадет ради нас и только в нашем уезде… Боурж никогда не получал дисциплинарных взысканий, никогда не вел себя дерзко, почитал и уважал нас, ему доверили раздавать обед, он носил уголь, колол дрова, таскал воду, помогал в литографии, мы платили ему добром за его хорошее поведение.
И вот он сбежал от нас за два дня до того, как его должны были отпустить домой.
Как же он сбежал? Совсем просто. Утром он пошел за водой к колонке на дворе и, пока надзиратель разговаривал с посыльным, Боурж взобрался по громоотводу на стену и соскочил вниз.
Пока надзиратель обежал вокруг здания, беглеца и след простыл.
Правила для тюремных надзирателей очень строги, но, к счастью для нашего надзирателя, Боурж убежал не через дверь.
Господин советник влепил надзирателю выговор и, глядя на стену, недоверчиво покачивал головой.
— И как только этот парень смог взобраться туда, — удивлялся он.
— Господин советник туда бы не влез, — шепнул я надзирателю, — он слишком толстый.
Через два дня господин советник перестал браниться, а мы продолжали строить догадки, почему Боурж сбежал. Прикидывали и так и этак, но разгадки найти не могли.
Наконец мы получили известие, что описанного нами беглеца схватили в Кладно.
А два дня спустя жандармы привели к нам Боуржа в наручниках. Он снова попал в наши руки.
Надзиратель привел его к господину советнику.
Мы жаждали узнать, почему Боурж убежал, но тщетны были все расспросы господина советника.
— Я сбежал, — отвечал на все вопросы Боурж.
— Почему вы сбежали?
— Я сбежал, ваша милость.
— Но почему же, зачем?
— Да так, ваша милость, я сбежал.
Ничего больше не добившись от Боуржа, господин советник назначил ему неделю дисциплинарного наказания, три поста и карцер. Неделю за то, что Боуржа схватили в Кладно, когда он попрошайничал.
— Спасибо, ваша милость, — сказал Боурж. Когда надзиратель уводил его, беглец просил у него прощения.
— Мне кажется, этот человек свихнулся, — сказал мне надзиратель, — у него глаза мокры от слез.
На следующий день из карцера доносился плач Боуржа.
Когда его перевели в общую камеру, сидевшие с ним заключенные жаловались, что Боурж мешает им спать своими стонами и вздохами: «Я несчастный человек».
На вопрос, почему он плачет, такой старый человек, Боурж не отвечал, так же, как и на вопросы, почему он сбежал.
Наконец истек срок его наказания, и Боурж мог отправляться домой. Я приказал привести его ко мне, надеясь хотя бы теперь выведать у него причину его необъяснимого побега и поведения.
— Боурж, — спросил я его, — скажите мне теперь откровенно, почему вы сбежали?
Он не отвечал, и я сказал ему:
— Посудите сами, какой вы странный человек. Разве у вас были причины бежать? Ни с того ни с сего человек не сбежит. Надзиратель из-за вас мог лишиться места. Вам же неплохо жилось, вам доверили разносить обед. Никто вас не обижал. И все-таки вы ни с того ни с сего сбежали.
— Ваша милость, — сказал Боурж, — если бы я вам рассказал, почему я сбежал, вы бы все равно не поверили. Я должен был сбежать.
— Рассказывайте, Боурж, не бойтесь.
— Ваша милость, если вы любили когда-нибудь, вы сможете меня понять.
— Ну, не из-за девицы же вы сбежали?
— Ей-богу, как раз из-за этого. Я все вам расскажу, только не смейтесь.
Боурж печально посмотрел на меня и начал: «Я живу у Мары. Боже мой, я любил ее. Но до того, как я переехал к ней, у нее был возлюбленный, некий Петршик. Его посадили на шесть лет за кражу. Совсем пропащий парень. Он сидел на Панкраце, и на днях его должны были выпустить. Я думал: «Старая любовь не ржавеет, что, если он вздумает искать Мару?»
Я долго размышлял об этом. Видите ли, я люблю Мару, и эта мысль не давала мне покоя. «Надо бы сбежать, — думал я, — и посмотреть, не у Мары ли Петршик. И поэтому, когда меня послали за водой, я решился: бросаю ведро, а сам раз и — уже на стене».
Его лицо еще больше погрустнело, и он вздохнул: «Раз мне удалось счастливо убежать, я пошел прямо к Маре. И там я увидел Петршика. Эта мерзавка Мара его не забыла».
На глазах у Боуржа появились слезы.
— Я так любил ее, — сказал Боурж грустно. — Когда у нас не было денег, я воровал, как вы изволите знать, лишь бы ей хватило на глоток спиртного. Прихожу, а у нее сидит Петршик.
Боурж не смог удержать слез, он всхлипывал так, что я поневоле расчувствовался. За всю мою практику такого со мной не случалось.
— Успокойтесь, — утешал я Боуржа, — зато вы увидели, кого вы любили.
Боурж продолжал горевать, я не мог его успокоить. Он хотел еще что-то добавить, но слезы не давали ему говорить.
Наконец собрав все силы, Боурж выдавил из себя: «Ведь на этом негодяе были мои башмаки, мое пальто, он курил мою трубку. Он ведь мне все это не вернет».
Новый поток слез прервал его слова, и он медленно поплелся прочь, всхлипывая: «Он мне ничего не вернет, мерзавец…»
Никто не может утверждать, что я действовал непорядочно или даже подло. Кто меня знает — а надеюсь, таких людей больше, чем я предполагаю, — тот безусловно скажет, что по натуре я чист, безупречен, прозрачен, как искусственный лед, и кристально добродетелен. Я уверен, что, живи я в средние века, во времена грубого насилия, суеверий и невежества, меня объявили бы святым, потому что уж если святым сделали Карла Великого, который топил саксов, как котят, то почему не стать святым мне, человеку честному, который никому ничего не должен, ходит в латаном костюме и обуви, не пьет, в карты не играет, женщин не соблазняет, исправно платит дворнику за открывание дверей, никогда ни с кем не ссорится, не говоря уж о том, чтобы убить или оскорбить кого-нибудь, украсть, поджечь и ограбить…